Луна освещала Анфертьева и Локонова. Локонов молчал.
Анфертьев замолчал тоже.
«В каких же сновидениях эта местность могла бы нуждаться? – подумал он иронически. – Многие сновидения вышли из моды, например, рождественские сновидения: посеребренные ветви и шишки, елки, усыпанные несгораемой ватой. А у меня между тем порядочно такого товару! А в общем, вся моя беда в том, что я торговлю презираю. А то бы я нашел сновидения, нужные для данного времени и данной местности».
– Не кажется ли вам, – спросил он Локонова, – что торговля сновидениями – это, пожалуй, самый гнусный вид торговли? Вы нуждаетесь в определенной мечте, и я, ловкий торгаш, поставляю ее вам. Но не всегда я был таким, не всегда я промышлял торговлей. Хотели бы вы молодости? – спросил Анфертьев. – Иногда я задыхаюсь от жажды вернуть уверенность, что я на что-нибудь способен, увидеть прекрасным и достойным всевозможных усилий мир.
Локонов молчал.
– Иногда мне хочется уехать в Италию, не в политическую Италию и не в географическую, а в некую умопостигаемую Италию, под ясное не физическое небо и под чудное, одновременно физическое и не физическое солнце.
Локонов давно уже сидел на ступеньках и делал вид, что дремлет. Ему мучительно было слышать слова Анфертьева. Ведь то, что называл Италией Анфертьев, была его страна сновидений.
– И женщины в моей Италии, – продолжал Анфертьев, – совсем другие, вернее, там нет множества женщин, они все сливаются в один образ, образ той, которую мы ищем в юности.
Локонов стал слегка похрапывать, свистеть носом, но Анфертьев продолжал:
– И вот, собственно говоря, что же остается, когда мы достигаем сорокалетнего возраста или, может быть, тридцатипятилетнего возраста, от этой женщины и от этой прекрасной страны Италии. Они превращаются в сновидение, и мы начинаем предполагать, что мир вокруг зол и пошл, и прекрасное пение соловья превращается для нас в темпераментную песенку.
«Мы двойники, – подумал Локонов, – совсем двойнички, и, должно быть, детство наше и юность были в своем существе совершенно одинаковы».
Наступал рассвет.
Анфертьев, думая, что Локонов спит, и вспоминая, что сырость для спящего опасна, решил разбудить своего спутника. Анфертьев смотрел на свесившуюся голову, полуоткрытый рот, на бледное лицо тридцатипятилетнего человека. Затем гуляка подошел к парфюмерному магазину и стал рассматривать свое отражение в зеркале. Пожилой, бородатый оборванец с красным носом стоял в магазине.
– Да, – сказал Анфертьев и стал будить Локонова.
– А? – произнес Локонов, делая вид, что просыпается. Затем он, как бы бессмысленно, посмотрел на будившего. Но постепенно глаза Локонова стали приобретать осмысленное выражение, затем он поднялся.
– Где мы? – спросил Локонов.
– Уже утро, – вместо ответа сказал Анфертьев. – Идемте, опохмелимтесь. Одна старушка недалеко здесь шинкарствует.
«Из любопытства, что ли, пойти?» – подумал Локонов. Возвращаться домой ему не хотелось.
– В трактире выпить, конечно, веселее, там, знаете, как-то все ироничнее воспринимаешь. Например, пиджак кто-нибудь за четыре кружки продает, и вообще все окружено какой-то дьявольской атмосферой. Ну что ж, выпьем у шинкарки, а потом и в пивную пойдем, а после на рынок отправимся, послушаем уличное пение, увидим плачущих слушателей, а потом пойдем покатаемся на каруселях, покачаемся на качелях под разбитую музыку и поглядим сверху на народ, толпящийся вокруг.
Локонов согласился с этим планом.
Анфертьев и Локонов сидели верхом на лошадках, неслись по воздуху под украшенным бисером балдахином. Изнутри неслась музыка, впереди неслась нежно обнявшаяся парочка.
Торгаш и покупатель опьянели, музыка, несшаяся изнутри карусели, казалась им народной и почти прекрасной.
Торгашу и покупателю хотелось нестись и нестись, вылететь на какой-то простор и лететь, лететь ради самого полета.
Музыка смолкла. Карусель остановилась.
– Куда же мы теперь пойдем? – спросил Локонов, слезая с коня.
На следующее утро, проснувшись, Локонов вспоминал, что он вчера вместе с Анфертьевым попал к девицам, что было там очень много выпито, что девицы пели какие-то дикие романсы, что Анфертьев, аккомпанируя себе на гитаре, украшенной ленточками, пел какую-то итальянскую арию из какой-то забытой оперы, что потом пошла какая-то дикая возня.
Как он попал в свою комнату, Локонов вспомнить никак не мог.
Локонов, пошатываясь, встал, открыл окно и обернулся. Неожиданно для себя он увидел Анфертьева. Анфертьев спал голый на полу у дверей. По-видимому, в пьяном бреду он совершенно разделся.
Локонову захотелось пить. Стараясь не будить Анфертьева, он поставил кипяток и сел на окно.
Вода закипела, а Анфертьев все продолжал свистеть носом.
Локонов заварил чай, подошел к спящему, наклонился и хотел разбудить его, но полосы на теле распластавшегося человека привлекли его внимание.
Локонов поднялся и в немом удивлении смотрел на Анфертьева.
«Выпоротый человек», – подумал хозяин.
Локонов вспомнил рассказ о некоем реалисте Пушкинове, которого во время гражданской войны выпороли свои же гимназисты, ставшие добровольцами, за то, что он снимал иконы в школах, как порка разбила его жизнь и превратила в циника.
Локонов всматривался в собутыльника. Пред ним, несомненно, лежал один из таких людей.
«Надо, чтобы он не узнал, что мне известна его тайна».
Локонов прикрыл спящего одеждой.
Прикрыв гостя, Локонов отошел к окну.
Воробьи клевали будку. Вдали виднелась скользкая от дождя береза, под которой еще так недавно сидел циник Анфертьев, подняв свой воротник.